Крупенич Юрий Адамович

Крупенич Юрий Адамович – родился в 1952 г. в Калининграде. Окончил Калининградское мореходное училище и Калининградский государственный университет. Ходил в море на рыболовных, научно-поисковых и торговых судах. Член СПР. Прозаик и поэт. Живёт в г. Светлый Калининградской области.

 

Корабельное пианино

Боцман Орляшин как будто ожидал моего вопроса. А впрочем, когда человек знает свое дело на все сто процентов, ему не надо много времени на обдумывание ответа. Боцман отработал двадцать пять лет на флоте, а когда-то был плотником на стройучастке пароходства.

– Вот скажи, Яковлевич, из какого дерева пианино сработано?

– Корпус сделан из красного дерева, фанерован орехом, – снисходительно объяснил Орляшин. – Мне любое дерево покажи, во всякой поделке – определю с ходу. А вот дека тут из ели, в ней звук движется быстрей, чем в воздухе.

Вообще-то, с точки зрения береговых снабженцев, иметь на небольшом судне, с экипажем в восемнадцать душ, пианино – это роскошь. Да еще такое пианино, как это. Если бы не случай, конечно, и мечтать о таком инструменте никто бы не решился. А удача такая однажды выпала. Пришли мы как-то в Швецию с углем кузнецким, стали рядом с мурманским паровиком «Сухуми». Старпом сразу двинул к соседям разжиться чем-нибудь из судового такелажа. Через пять минут прибегает: «Пошли, мужики, пианино приволокем и всякую другую мелочь...» Оказывается, мурманскому пароходу предстояло выйти в свой последний рейс. Продали его в Англию на иголки. Теперь с него можно было забирать все подряд, ведь покупателю только железный корпус нужен. Механикам достались клапаны да прокладки, боцману – краска, радисту – конденсаторы и предохранители. И еще там оставалось пианино. Никто на старом паровике не мог сказать, откуда оно взялось на борту судна, отбороздившего по морям и океанам за свою долгую жизнь не одну кругосветку,

Солидный инструмент. Таких сейчас, наверное, не делают. С клеймом старого берлинского мастера, основавшего свое дело в 1853 году. На внутренней стенке корпуса имя мастера было запечатлено строгим готическим шрифтом. Там же сохранились оттиски с тех четырнадцати медалей, которые, видимо, присуждались ему за сработанные инструменты. Когда пианино с большим трудом доволокли на наш теплоход «Парижская коммуна»», старпом долго жалел, что не забрали с паровика новые одеяла и подушки. С пианино, мол, бес попутал, хотя и без него бы прожили. Да и лишние хлопоты, пришлось ломать потолок в салоне команды, чтобы туда инструмент поместить. Но позднее старпом любил рассказывать, что именно он добыл такой шикарный инструмент.

Каждый раз по выходу в рейс из-за пианино начинали ворчать таможенники, что, мол, антикварную вещь держать на судне заграничного плавания не положено. Но где этот антиквариат отразить, в какой декларации, они и сами не знали. Дело всякий раз кончалось тем, что нас предупреждали самым строгим образом и все-таки ставили на генеральной декларации затейливую печать размером с пятнадцатикопеечную монету.

Отлично вписалось пианино в обстановку салона команды, отделанного под темное дерево. Убери оттуда инструмент, и станет помещение неуютным, временным. Ни два телевизора, ни большая магнитола не заменят здесь пианино с тяжелой крышкой, с медными замочками, с латунными винтиками. Никакая полированная фанера не идет в сравнение с его массивными боками из мореного дуба.

Ветераны судна хранили в душе некий трепет перед этим благородным инструментом, испытывали уважение к рукам мастера, который создал такую вещь. Из новичков, приходивших в экипаж, ни один не мог удержаться от соблазна прикоснуться к гладкой поверхности пианино, словно его завораживал тусклый блеск полированного дуба. Неуверенная рука сама тянулась к белым клавишам, которые мягко утопали, приводя в движение деревянные молоточки с прокладками из плотного войлока. Удар молоточков по двойным струнам вызывал в недрах инструмента тот благородный и глубокий звук, которого не дано электромузыкальной аппаратуре с кубами акустических колонок и разноцветными проводами. Казалось, каждый звук возвращался из-под днища судна, из морской глубины.

Иногда становилось жаль этот прекрасный инструмент, сделанный из дерева знатной породы, могучее дыхание которого могло рождать любую музыку, издавать всю гамму звуков, доступных нашему слуху. Трудно было определить, когда к этим клавишам в последний раз прикасались пальцы настоящего пианиста. Бывало, кто-нибудь из экипажа подходил к пианино, и, открыв крышку, одним пальцем проводил по клавиатуре. Чья-то рука даже вывела шариковой ручкой на средних семи клавишах азбучные ноты «до, ре, ми, фа, соль, ля, си».

Наверное, для такого инструмента нет более трагической участи, чем молчать день, два, месяцы, годы... Ведь в нем до сих пор столько внутренней силы, в его недрах столько возможностей для полнокровного звучания. Многим из нас было обидно, что никто из экипажа не получил хорошего музыкального образования, умения обращаться с клавиатурой. Казалось бы, это так просто: только дави на клавиши и собирай звуки в мелодию. Но, к сожалению, для всех нас такие движения оказывались незнакомыми и сложными, рука непроизвольно слабела, касалась клавиш так, словно нажимала кнопку звонка или торшера.

Каждый вечер я подходил к инструменту, открывал крышку... Само собой возникало желание кинуться в магазин, приобрести самоучитель игры на пианино, чтобы проникнуть в тайну удивительного единства старого дерева и стальной проволоки с медной обмоткой. Я завидовал тем, кого в детстве заталкивали в мир музыки независимо от их желания и способностей, нанимали репетиторов, мучили зубрежкой сольфеджио и прочих основ музыкальной грамоты. Пробовали сделать это и мои родители, но я сумел увернуться от занятий, не освоив музыкальных азов.

Мне казалось, что не я один жалел о своей музыкальной безграмотности. Наверняка и многоопытный боцман Орляшин, с закрытыми глазами умевший определить породу дерева, втайне тоже хотел бы уметь играть на пианино. Приходил в салон команды в то время, когда там никого не было, и электромеханик Вольткус, чтобы украдкой извлечь из инструмента десяток звуков. Он даже мог наиграть что-то вроде «собачьего вальса».

Иногда за пианино садился капитан Прибоев. Он владел деловым английским, рано полысел от профессиональных стрессов, но сохранил добродушный характер. У него имелись кое-какие навыки обращения с пианино. Он торжественно присаживался к инструменту и тихонько наигрывал, читая при этом стихи Бернса: «А грудь ее была кругла, казалось, ранняя зима своим дыханьем намела два этих маленьких холма...»

Бывали на судне особенные минуты, когда из салона команды все разойдутся по своим каютам. В коридорах тихо и пусто, редко кто проскочит на вахту в рубку или в машинное отделение. В такие вечера зайдешь в салон, прикроешь дверь и остаешься один на один со старым пианино. Вчитаешься еще раз в надписи на нем, вслушаешься в звучание струн, погладишь полировку, не потускневшую от времени. Или просто положишь руки на крышку пианино, на них – голову, и слушаешь, закрыв глаза, как где-то в глуби инструмента слегка вибрируют от натяжения и от качки судна туго натянутые струны. Даже молчащий инструмент приобщает тебя к своему миру...

Однажды я коснулся усталой головой прохладной крышки инструмента и вдруг ощутил прилив необычного вдохновения. В руках явилась неведомая раньше уверенность и легкость. Я поднял крышку. Клавиши от моего прикосновения не ушли в предательскую пустоту. Стоило только пройтись один раз пальцами по клавиатуре, и ты без труда ориентируешься в ее белых просветах. Полированное чудо понимающе и чутко отзывалось моим рукам. Я заиграл в полную силу, словно играл так всегда, будто просто у меня когда-то отняли на время это умение и теперь вернули его.

Я сразу определил, что именно играю. Да, это был Иоганн Себастьян Бах. Его «Токката и фуга», давно витали в моем уме и сердце и ждали возможности вырваться на свободу, поплыть над морем. Эта вещь всегда влекла меня, когда я ее слышал, всякий раз заполняя мою душу волнением и ожиданием. Может, она не вполне была пригодна для исполнения на пианино, требовала нотных высот и низов органа, но я умудрился найти скрытые возможности звучания этого старого инструмента, а они у него имелись...

Наша «Парижская коммуна» в это время шла Кильским каналом. Вечерело. Сумерки медленно погружали берега канала в свои глубины. Мимо проплывали, словно из книжки с волшебными сказками, маленькие немецкие городки с красными трапециями крыш. Казалось, канал в этом месте обладал особыми акустическими свойствами. Звуки много раз отражались от кирпичных стен домов. Эхо возвращалось от могучих опор старого арочного моста. Звуки отбегали назад от берегов, выложенных крупными валунами. Ровная гладь канала в вечерней дымке напоминала широкий городской проспект, по обеим сторонам которого стояли через каждые пятьсот метров декоративные фонари с лампами, дававшими мягкий свет. По фарватеру параллельными курсами шли японские сухогрузы, баржи под нидерландским и бельгийским флагами, пассажирские лайнеры трансатлантических линий.

И над всем этим неторопливым движением стальных громад плыла музыка Баха, Многократно усиленная природным эхом, она заставила умолкнуть мощные стереоколонки музыкального центра на встречном «шведе» с тремя пассажирскими палубами, ярко иллюминированными в этот вечерний час. И там прониклись моей музыкой. Захлопали ставни окон близлежащих домиков с черепичными крышами, их обитатели тоже захотели послушать баховскую токкату и фугу ре минор.

По правде сказать я не играл, а только помогал чувствительным клавишам старого пианино, и оно само давало волю всем своим затаённым силам. Наверное, там, внутри инструмента, рвались тонкие паутинки, которые оплели струны, заполнив промежутки среди белых пластинок клавиш, заштриховав готические надписи на внутренних стенках пианино. Звучала вечная музыка, рожденная фантазиями великого композитора. Она была о бесконечности жизни на земле, о многих тайнах моря, о всепоглощающей любви человека ко всему сущему в мире, о темных силах рядом с этой любовью.

Словно игрушечной виделась ракетная база, расположенная на правом берегу канала. Из-за холма зловеще торчали тупые головки боевых ракет, отчетливо видные в полусфере вечернего неба. По соседству с нашим теплоходом столпились на палубе чужой субмарины подводники в зеленой униформе. Музыка привлекла внимание натовских матросов, они слушали ее внимательно, в удивленном молчании. Там, на глубине, они, наверное, вспомнят эти звуки и подумают о тех, кто наверху, о красивых домиках на берегу, которые словно нарисованы детской рукой, о небе акварельных тонов, о своих женах и детях. Музыка Баха плыла и плыла мимо домов, мимо кораблей. Она вернулась туда, где прозвучала когда-то впервые, где ее вызвали из небытия великие руки музыканта, желавшего вечного мира этой земле...

...Когда я открыл глаза, в салоне команды стемнело, и было по-прежнему пусто. В просвете иллюминатора в самом деле виднелись немецкие домики с ухоженными палисадниками и горшочками красных цветов на подоконниках. На черепице крыш угасали лучи закатного солнца. Наверху по дуге длинного моста проносились машины, а мост спокойно держал на плечах всю эту карусель. Невдалеке, за огромным холмом, прятались в шахтах сигарообразные тела ракет. О них утром рассказывал боцман, который все восемь часов прохождения по Кильскому каналу стоит на посту у шпиля на полубаке, чтобы успеть отдать якорь в случае внезапной опасности. Ракеты за холмом нацелены каждая в свою точку на чужой территории, каждая может обрушить несколько мостов, сжечь тысячи домов, таких же, как эти, по обоим сторонам канала.

Музыка, которая еще звучала в моих ушах, словно вобрала в себя и тишину близ домиков, и беззащитность вечернего неба, и темную тревогу воды у берега. Будто скрываясь от баховской музыки, по направлению к Балтийскому морю уходила чужая субмарина. Она шла в надводном положении, и по ее округлой черной палубе перекатывалась вода, пенясь вокруг ног подводников в комбинезонах цвета лягушачьей кожи. Они выбрались наверх, чтобы подышать свежим воздухом напоследок перед сигналом к погружению.

...Молчало старое пианино, словно отдыхая после большой работы. В его темных полированных боках отражались желтыми пятнами береговые фонари. Ночь наползала на берега, удлиняя на воде дорожки от газовых ламп. То и дело в узких полосках света появлялись черные, как смоль, утки-лысухи. Их белые широкие носы мелькали у борта, то утопая, то выныривая, как клавиши пианино, на котором играют...